Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
164 -
165 -
166 -
167 -
168 -
169 -
170 -
171 -
172 -
173 -
174 -
и показывает бригадиру в
разные концы карьера. Да нас доходит: сегодня не снимут бригаду в конце
смены в два часа дня, а будут держать на карьере, пока норму не выполним.
Тогда и обед и ужин.
В Москве стройка стоит без кирпичей...
Но Матронина уходит, а дождь усиливается. Собираются светло-рыжие лужи
всюду на глине и в вагонетке у нас. Изрыжели голенища наших сапог, во многих
рыжих пятнах наши шинели. Руки окоченели от холодной глины, уже и ими мы
ничего не можем забросить в вагонетку. Тогда мы оставляем это бесполезное
занятие, взлезаем повыше на травку, садимся там, нагибаем головы, натягиваем
на затылки воротники шинелей.
Со стороны -- два рыжеватых камня на поле.
Где-то учатся ровесники наши в Сорбоннах и Оксфордах, играют в теннис на
сво„м просторном досуге, спорят о мировых проблемах в студенческих кафе. Они
уже печатаются, выставляют картины. Выворачиваются, как по-новому исказить
окружающий недостаточно оригинальный мир. Они сердятся на классиков, что те
исчерпали сюжеты и темы. Они сердятся на свои правительства и своих
реакционеров, не желающих понять и перенять передовой советский опыт. Они
наговаривают интервью в микрофоны радиорепортеров, прислушиваясь к своему
голосу, кокетливо поясняют, что они [хотели сказать] в своей последней или
первой книге. Очень уверенно судят они обо вс„м на свете, но особенно -- о
процветании и высшей справедливости нашей страны. Только когда-нибудь к
старости, составляя энциклопедии, они с удивлением не найдут достойных
русских им„н на наши буквы, на все наши буквы...
Барабанит дождь по затылкам, озноб ползет по мокрой спине.
Мы оглядываемся. Недогруженые и опрокинутые вагонетки. Все ушли. Никого
на вс„м карьере, и на вс„м поле за зоной никого. В серой завесе -- заветная
деревенька, и даже петухи все спрятались в сухое место.
Мы тоже бер„м лопаты, чтоб их не стащили -- они записаны за нами, и
волоча их как тачки тяжелые за собой, идем в обход матронинского завода --
под навес, где вокруг гофманских печей, обжигающих кирпич, вьются пустынные
галереи. Здесь сквозит, холодно, но сухо. Мы утыкаемся в пыль под кирпичный
свод, сидим.
Недалеко от нас свалена большая куча угля. Двое зэков копаются в ней,
оживленно ищут что-то. Когда находят -- пробуют на зуб, кладут в мешок.
Потом садятся -- и едят по такому серо-ч„рному куску.
-- Что это вы едите, ребята?
-- Это -- морская глина. Врач -- не запрещает. Она без пользы и без
вреда. А килограмм в день к пайке поджуешь -- и вроде нарубался. Ищите, тут
среди угля много!..
...Так и до вечера карьер не выполняет нормы. Матронина велит оставить
нас на ночь. Но -- гаснет всюду электричество, зона оста„тся без освещения,
и зовут на вахту всех. Велят взяться под руки и с усиленным конвоем, лаем
псов и бранью ведут в жилую зону. Вс„ черно. Мы идем не видя, где жидко, где
тв„рдо, вс„ меся подряд, оступаясь и дергая друг друга.
И в жилой зоне темно -- только адским красноватым огнем горит из-под
плиты "индивидуальной варки". И в столовой -- две керосиновых лампы около
раздачи, ни лозунга не перечесть, ни увидеть в миске двойной порции
крапивной баланды, хлещешь е„ губами наощупь.
И завтра так будет, и каждый день: шесть вагонеток рыжей глины -- три
черпака ч„рной баланды. Кажется, мы слабели и в тюрьме, но здесь -- гораздо
быстрей. В голове уже как-будто подзванивает. Подходит та приятная слабость,
когда уступить легче, чем биться.
А в бараках -- и вовсе тьма. Мы лежим во вс„м мокром на вс„м голом и,
кажется: ничего не снимать будет теплей, как компресс.
Раскрытые глаза -- к ч„рному потолку, к ч„рному небу.
Господи, Господи! Под снарядами и под бомбами я просил тебя сохранить мне
жизнь. А теперь прошу тебя -- пошли мне смерть...
1. Опять "[[с людьми]]", замечаете?
2. Когда обсуждаются конвенции о всеобщем разоружении, меня всегда
волнует: ведь в перечнях запрещаемого оружия никто не указывает охранных
овчарок. А людям от них больше нежитья, чем от ракет.
3. Нет, [[как]] писать -- он еще не знал. По рассказу Аркадия Белинкова,
Ингал лотом в другом лагере так же вс„ писал, отгородись у себя на нарах, --
арестанты просили его, потом стали требовать, чтобы он показал, [[что]] он
пишет (может -- доносы?). Но увидев в этом лишь новое насилие над
творчеством, только с другой стороны, -- он отказался! И его -- избили...
Строки из его писем я и процитировал, чтобы его могила хоть этим
крохотным столбиком была отмечена.
4. Новеллы этой Ингал по-настоящему никогда не кончит, потому что не
узнает конца Кампесино. Кампесино переживет своего описателя. Я слышал, что
во время Ашхабадского землетрясения он вывел группу зэков из рухнувшего
лагеря и перевел горами в Иран (струсили и пограничники).
5. Она освобождала Пятьдесят Восьмую до [[тр„х]] лет, которых почти
никому и не давали; вряд ли и полупроценту осужденных по ней. Но и в этом
полупроценте случаев непримиримый дух амнистии пересиливал е„ смягчительную
букву. Я знал одного парня -- кажется, Матюшина (он был художником в
лагерьке на Калужской заставе), который получил 58-1-б за плен что-то очень
рано, чуть ли не в конце 1941 года, когда еще не решено было, как это
расценивать, сколько давать. Матюшину дали за плен всего три года --
небывалый случай! По концу срока его, разумеется не освободили, откладывая
до Особого Распоряжения. Но вот раэразилась амнистия! Матюшин стал просить
(где уж там требовать) освобождения. Почти 5 месяцев -- до декабря 1945-го
перепуганные чиновники УРЧа отказывали ему. Наконец, отпустили к себе в
Курскую область. Был слух (а иначе и поверить нельзя!) что вскоре его
загребли и добавили до [[червонца]]. Нельзя же пользоваться рассеянностью
первого суда!
6. А пожалуй, тут была и историческая справедливость: отдавался старый
долг фронтовому дезертирству, без которого вся наша история пошла бы не так
совсем.
7. В 1958 г. Главная Военная Прокуратура СССР ответила им: ваша вина
доказана и к пересмотру нет оснований. Лишь в 1962-м, через 20 лет
прекращено было их дело по 58-10 (антисоветский умысел) и 58-11
("организация" из мужа и жены). По статье же 193-17-7-г (соучастие
дезертирству) определена была им мера 5 лет и применена (! через двадцать
лет!) сталинская амнистия. Так и написано было двум разбитым старикам в 1962
году: "с 7 июля 1945 года вы [[считаетесь освобожденными]] со снятием
судимости"!
8. Зимой того года Борис Гаммеров умер в больнице от истощения и
туберкул„за. Я чту в нем поэта, которому не дали и прохрипеть. Высок был его
духовный образ, и сами стихи казались мне тогда очень сильны. Но ни одного
из них я не запомнил, и нигде подобрать теперь не могу, чтоб хоть из этих
камешков сложить надмогильник.
Глава 7. Туземный быт
Рассказать о внешней однообразной туземной жизни Архипелага -- кажется,
легче и доступней всего. А и труднее вместе. Как о всяком быте, надо
рассказать от утра и до следующего утра, от зимы и до зимы, от рождения
(приезда в первый лагерь) и до смерти (смерти). И сразу обо всех-обо всех
островах и островках.
Никто этого не обнимет, конечно, а целые тома читать пожалуй будет
скучно.
А состоит жизнь туземцев -- из работы, работы, работы; из голода, холода
и хитрости. Работа эта, кто не сумел оттолкнуть других и пристроиться на
мягоньком, -- работа эта [общая], та самая, которая из земли воздвигает
социализм, а нас загоняет в землю.
Видов этих общих работ не перечесть, не перебрать, языком не перекидать.
Тачку катать ("машина ОСО, две ручки, одно колесо"). Носилки таскать.
Кирпичи разгружать голыми руками (покров кожи быстро снимается с пальцев).
Таскать кирпичи на себе "козой" (заспинными носилками). Ломать из карьеров
камень и уголь, брать глину и песок. Золотоносной породы накайлить шесть
кубиков да отвезти на бутару. Да просто землю копать, просто землю грызть
(кремнистый грунт да зимой). Угол„к рубить под землею. Там же и рудишки --
свинцовую, медную. Еще можно -- медную руду молоть (сладкий привкус во рту,
из носа теч„т водичка). Можно креозотом пропитывать шпалы (и вс„ тело сво„).
Тоннели можно рубить для дорог. Пути подсыпать. Можно по пояс в грязи
вынимать торф из болота. Можно плавить руды. Можно лить металл. Можно кочки
на мокрых лугах выкашивать (а ходить по полголени в воде). Можно конюхом,
возчиком быть (да из лошадиной торбы себе в котелок овес перекладывать, а
она-то казенная, травяной мешок, выдюжит, небось, однако и подохни). Да
вообще на [сельхозах] можно править всю крестьянскую работу (и лучше этой
работы нет: что-нибудь из земли да выдернешь).
Но всем отец -- наш русский лес со стволами истинно-золотыми (из них
золотцо добывается). Но старше всех работ Архипелага -- лесоповал. Он всех
зов„т, он всех поместит, и даже не закрыт для инвалидов (безруких звеном по
три человека посылают утаптывать полуметровый снег). Снег -- по грудь. Ты --
лесоруб. Сперва ты собой утопчешь его около ствола. Свалишь ствол. Потом,
едва проталкиваясь по снегу, обрубишь все ветки (еще их надо тискать в снегу
и топором до них добираться). Вс„ в том же рыхлом снегу волоча, все ветки ты
снесешь в кучи и в кучах сожжешь (а они дымят, не горят). Теперь лесину
распилишь на размеры и соштабелюешь. И норма тебе на брата в день -- пять
кубометров, а на двоих десять. (В Буреполоме -- семь кубов, но толстые кряжи
надо было еще колоть на плахи.) Уже руки твои не поднимают топора, уже ноги
твои не переходят.
В годы войны (при военном питании) звали лагерники три недели лесоповала
-- [сухим расстрелом].
Этот лес, эту красу земли, воспетую в стихах и в прозе, ты возненавидишь!
Ты с дрожью отвращения будешь входить под сосновые и березовые своды! Ты еще
потом десятилетиями, чуть закрыв глаза, будешь видеть те еловые и осиновые
кряжи, которые сотни метров волок на себе до вагона, утопая в снегу, и
падал, и цеплялся, боясь упустить, не надеясь потом поднять из снежного
месива.
Каторжные работы в России десятилетиями ограничивались Урочным Положением
1869 года, изданным для [вольных]. При назначении на работу учитывались:
физические силы рабочего и степень навыка (да разве в это можно теперь
поверить?!). Рабочий день устанавливался зимой 7 часов (!), летом -- 12,5.
На Акатуйской лютой каторге (Якубович, 1890-е годы) рабочие уроки были
[легко выполнимы] для всех, кроме него. Их летний рабочий день там составлял
с [ходьбою] вместе -- 8 часов, с октября семь, а зимой -- только шесть. (Это
еще до всякой борьбы за всеобщий восьмичасовой день!) Что до омской каторги
Достоевского, то там вообще бездельничали, как легко установит всякий
читатель. Работа у них шла в охотку, впритруску, и начальство даже одевало
их в [белые] полотняные куртки и панталоны! -- ну, куда ж дальше? У нас в
лагере так и говорят: "хоть белые воротнички пришивай" -- когда уж совсем
легко, совсем делать нечего. А у них -- и куртки белые! После работы
каторжники "М„ртвого дома" подолгу [гуляли] по двору острога -- стало быть
не примаривались! Впрочем, "Записки из М„ртвого дома" цензура не хотела
пропустить, опасаясь, что [л„гкость] изображенной Достоевским жизни не будет
удерживать от преступлений. И Достоевский добавил для цензуры новые страницы
с указанием, что жизнь на каторге [вс„-таки] тяжела! *(1) У нас только
придурки по воскресеньям гуляли, да и те стеснялись. -- А над "Записками
Марии Волконской" Шаламов замечает, что декабристам в Нерчинске был урок в
день добыть и нагрузить три пуда руды на человека (сорок восемь килограмм!
-- за один раз можно поднять!), Шаламову же на Колыме -- [восемьсот пудов].
Еще Шаламов пишет, что иногда доходил у них летний рабочий день до 16 часов!
Не знаю как с шестнадцатью, а тринадцать-то часов хватили многие -- и на
земляных работах в Карлаге, и на северных лесоповалах, -- и это чистых
часов, кроме ходьбы пять километров в лес да пять назад. Впрочем, спорить ли
о долготе дня? -- ведь [норма] старше мастью, чем долгота рабочего дня, и
когда бригада не выполняла нормы, то меня ремя только конвой, а работяги
оставались в лесу до полуночи, при прожекторах, чтобы лишь перед утром
сходить в лагерь и съесть ужин вместе с завтраком да снова в лес. *(2)
Рассказать об этом некому: они умерли все.
И еще так поднимали норму, доказывая е„ выполнимость: при морозе ниже 50
градусов дни актировались, то есть писалось, что заключ„нные не выходили на
работу, -- но их выгоняли, и что' удавалось выжать из них в эти дни,
раскладывалось на остальные, повышая процент. (А замерзших в этот день
услужливая санчасть списывала по другим поводам. А оставшихся на обратной
дороге, уже не могущих идти или с растянутым сухожилием ползущих на
четвереньках -- конвой пристреливал, чтоб не убежали, пока за ними
вернутся.)
И как же за вс„ это их кормили? Наливалась в котел вода, ссыпалась в него
хорошо если нечищенная мелкая картошка, а то -- капуста ч„рная, свекольная
ботва, всякий мусор. Еще -- вика, отруби, их не жаль. (А где мало самой
воды, как на лагпункте Самарка под Карагандою, там баланда варилась только
по миске в день, да еще отмеряли две кружки солоноватой мутной воды.) Вс„ же
стоющее всегда и непременно разворовывается для начальства (см. гл. 9), для
придурков и для блатных -- повара настращены, только покорностью и держатся.
Сколько-то выписывается со склада и жиров, и мясных "субпродуктов" (то есть,
не подлинно продуктов), и рыбы, и гороха, и круп, -- но мало что из этого
сыпется в жерло котла. И даже в глухих местах, начальство отбирало соль для
своих солений. (В 1940 г. на ж-д Котлас-Воркута и хлеб и баланду давали
несолеными). Чем хуже продукт, тем больше попадает его зэкам. Мясо лошадей,
измученных и павших на работе -- попадало, и хоть разжевать его нельзя было
-- это пир. Вспоминает теперь Иван Добряк: "В свое время я много протолкнул
в себя дельфиньего мяса, моржового, тюленьего, морского кота и другой
морской животной дряни. (Прерву: китовое мясо мы и в Москве ели, на
Калужской заставе.) Животный кал меня не страшил. А Иван-чай, лишайник,
ромашка -- были лучшими блюдами". (Это уж он, очевидно, [добирал] к пайку.)
Накормить по нормам ГУЛага человека, тринадцать или даже десять часов
работающего на морозе -- нельзя. И совсем это невозможно после того, как
закладка обворована. Тут-то и запускается в кипящий котел сатанинская
мешалка Френкеля: накормить одних работяг за счет других. [Котлы]
разделяются: при выполнении (в каждом лагере это высчитывают по своему)
скажем меньше 30% нормы -- котел карцерный: 300 граммов хлеба и миска
баланды в день; с 30% до 80% -- штрафной: 400 граммов хлеба и две миски
баланды; с 81% до 100% -- производственный: 500-600 граммов хлеба и три
миски баланды; дальше идут котлы ударные, причем разные: 700-900 хлеба и
дополнительная каша, две каши, [премблюдо] -- какой-нибудь темный
горьковатый ржаной пирожок с горохом.
И за всю эту водянистую пищу, не могущую покрыть расходов тела, --
сгорают мускулы на надрывной работе, и ударники и стахановцы уходят в землю
раньше отказчиков. Это понято старыми лагерниками и говорят так: [лучше
кашки не доложь, да на работу не тревожь!] Если выпадет такое счастье --
остаться на нарах [по раздетости], получишь гарантированные 600. Если одели
тебя [по сезону] (это -- знаменитое выражение!) и вывели на [трассу] -- хоть
издолбись кувалдой в зубило, больше трехсотки на мерзлом грунте не получишь.
Но не в воле зэка остаться на нарах...
Конечно, не всюду и не всегда кормили так худо, но это -- типичные цифры:
по КрасЛагу времен войны. На Воркуте в то время горняцкая пайка, наверное
самая высокая в ГУЛаге (потому что тем углем отапливалась героическая
Москва), была: за 80% под землею и за 100% наверху -- кило триста. А в
ужаснейшем убийственном Акатуе в нерабочий день ("на нарах") давали два с
половиною фунта хлеба (кило!) и 32 золотника мяса -- 133 грамма! В рабочий
день -- три фунта хлеба и 48 золотников (200 граммов) мяса -- да не выше ли
нашего фронтового армейского пайка? У них баланду и кашу целыми ушатами
арестанты относили надзирательским свиньям, размазню же из гречневой (! --
ГУЛаг никогда не видал е„) каши П. Якубович нашел "невыразимо отвратительной
на вкус". -- Опасность умереть от истощения никогда не нависала и над
каторжанами Достоевского. Чего уж там, если в остроге у них ("в зоне")
ходили гуси (!!) -- и арестанты не сворачивали им голов. *(3) Хлеб на столах
стоял у них [вольный], на Рождество же отпустили им по [фунту] говядины, а
масла для каши -- вволю. -- На Сахалине рудничные и "дорожные" арестанты в
месяцы наибольшей работы получали в день: хлеба -- 4 фунта (кило шестьсот!),
мяса -- 400 граммов, крупы -- 250! И добросовестный Чехов исследует:
действительно ли достаточны эти нормы или, при плохом качестве выпечки и
варки, их не доста„т? Да если б заглянул он в миску нашего работяги, так тут
же бы над ней и скончался!
Какая же фантазия в начале века могла представить, что "через
тридцать-сорок" лет не на Сахалине одном, а по всему Архипелагу будут рады
еще более мокрому, засоренному, закалелому, с примесями ч„рт-те-чего хлебу
-- и семьсот граммов его будут завидным [ударным] пайком?!
Нет, больше! -- что по всей Руси колхозники еще и этой арестанской пайке
позавидуют! -- "у нас и е„ ведь нет!.."
Даже на нерчинских царских рудниках платили "старательские" --
дополнительную плату за вс„, сделанное сверх казенного урока (всегда
умеренного). В наших лагерях большую часть лет Архипелага не платили за труд
ничего или столько, сколько надо на мыло и зубной порошок. Лишь в тех редких
лагерях и в те короткие полосы, когда почему-то вводили [хозрасчет] (и от
1/8 до 1/4 части истинного заработка зачислялась заключенному) -- зэки могли
подкупать хлеб, мясо, и сахар, -- и вдруг, о удивление! -- на столе в
столовой осталась корочка и пять минут никто за ней руку не протянул.
Как же одеты и как обуты наши туземцы?
Все архипелаги -- как архипелаги: плещется вокруг синий океан, растут
кокосовые пальмы, и администрация островов не несет расхода на одежду
туземцев -- ходят они босиком и почти голые. А наш проклятый Архипелаг и
представить нельзя под жарким солнцем: вечно покрыт он снегом, вечно дуют
вьюги над ним. И всю эту десяти-пятнадцати миллионную прорву арестантов надо
еще и одеть и обуть. *(4)
К счастью, родясь за пределами Архипелага, они сюда приезжают уже не
вовсе голые. Их можно оставить в чем есть -- верней, в чем оставят их
[социально-близкие] -- только в знак Архипелага вырвать кусок, как ухо
стригут барану: у шинелей косо обрезать полы, у буд„новок срезать шишаки,
сделав продув на макушке. Увы, вольная одежда -- не вечная, а обутка -- в
неделю издирается о пеньки и кочки Архипелага. И приходится туземцев
одевать, хотя расплачиваться им за это нечем.
Это когда-нибудь еще увидит русская сцена! русский экран! -- сами бушлаты
одного цвета, рукава к ним -- другого. Или столько заплат на бушлате, что
уже не видно его основы. Или бушлат-[огонь] (лохмотья как языки пламени).
Или заплата на брюках -- из обшивки чьей-то посылки, и еще долго можно
читать уголок адреса, написанный чернильным кар