Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
164 -
165 -
166 -
167 -
168 -
169 -
170 -
171 -
172 -
173 -
174 -
первую любовь, если
посадили тебя (по политической статье!) [пятнадцати лет], восьмиклассницей,
как Нину Перегуд? Как не полюбить джазиста-красавца Василия Козьмина,
которым еще недавно на воле весь город восхищался, и в ореоле славы он
казался тебе недоступен? И Нина пишет стих "Ветка белой сирени", а он кладет
на музыку и поет ей через зону (их уже разделили, он снова недоступен).
Девочки из кривощековского барака тоже носили цветочки, вколотые в волоса
-- признак, что -- в лагерном браке, но может быть -- и в любви?
Законодательство внешнее (вне ГУЛага) как будто способствовало лагерной
любви. Всесоюзный Указ от 8.7.44 об укреплении брачных уз сопровождался
негласным Постановлением СНК и инструкцией НКЮ от 27.11.44, где говорилось,
что суд обязан по первому желанию вольного советского человека
беспрекословно расторгать его с половиной, оказавшейся в заключении (или в
сумасшедшем доме), и поощрить даже тем, что освободить от платы сумм при
выдаче разводного свидетельства. (И никто при этом законодательно не
обязывался сообщать той, другой, половине о произошедшем разводе!) Тем самым
гражданки и граждане призывались поскорее бросать в беде своих заключ„нных
мужей и жен, а заключ„нные -- забывать поглуше о супружестве. Уже не только
глупо и несоциалистично, но становилось противозаконно женщине тосковать по
отлученному мужу, если он остался на воле. У Зои Якушевой, севшей за мужа
как ЧС, получилось так: года через три мужа освободили как важного
специалиста, и он не поставил непременным условием освобождение жены. Все
свои [восемь] она и оттянула за него...)
Забывать о супружестве, да, но инструкции внутри ГУЛага осуждали и
любовный разгул как диверсию против производственного плана. Ведь,
разбредясь по производству, эти бессовестные женщины, забывшие свой долг
перед государством и Архипелагом, готовы были лечь на спину где угодно -- на
сырой земле, на дровяной щепе, на щебенке, на шлаке, на железных стружках --
а план срывался! а пятилетка топталась на месте! а премии гулаговским
начальникам не шли! Кроме того некоторые из зэчек таили гнусный замысел
забеременеть, и под эту беременность, пользуясь гуманностью наших законов,
урвать несколько месяцев из своего срока, иногда короткого пятилетнего или
трехлетнего, и эти месяцы не работать. Потому инструкции ГУЛага требовали:
уличенных в сожительстве немедленно разлучать и менее ценного из них
отсылать этапом. (Это, конечно, ничуть не напоминало Салтычих, отсылавших
девок в дальние деревни.)
Досадчива была вся эта подбушлатная лирика и надзору. Ночами, когда
гражданин надзиратель мог бы храпануть в дежурке, он должен был ходить с
фонарем и ловить этих голоногих наглых баб в койках мужского барака и
мужиков в бараках женских. Не говоря уже о возможных собственных вожделениях
(ведь и гражданин надзиратель тоже не каменный), он должен был еще трудиться
отводить виновную в карцер или целую ночь увещевать е„, объясняя, чем е„
поведение дурно, а потом и писать докладные (что' при отсутствии высшего
образования даже мучительно).
Ограбленные во всем, что наполняет женскую и вообще человеческую жизнь --
в семье, в материнстве, в дружеском окружении, в привычной и может быть
интересной работе, кто и в искусстве, и в книгах, а тут давимые страхом,
голодом, забытостью и зверством, -- к чему ж еще могли повернуться
лагерницы, если не к любви? Благословением божьим возникала любовь почти уже
и не плотская потому что в кустах стыдно, в бараке при всех невозможно, да и
мужчина не всегда в силе, да и лагерный надзор изо всякой [заначки]
(уединения) таскает и сажает в карцер. Но от бесплотности, вспоминают теперь
женщины, еще глубже становилась духовность лагерной любви. Именно от
бесплотности она становилась острее, чем на воле! Уже пожилые женщины ночами
не спали от случайной улыбки, от мимолетного внимания. И так резко выделялся
свет любви на грязно-мрачном лагерном существовании!
"Заговор счастья" видела Н. Столярова на лице своей подруги, московской
артистки, и е„ неграмотного напарника по сеновозке Османа. Актриса открыла,
что никто никогда не любил е„ так -- ни муж-кинорежиссер, ни все бывшие
поклонники. И только из-за этого не уходила с сеновозки, с общих работ.
Да еще этот риск -- почти военный, почти смертельный: за одно раскрытое
свидание платить обжитым местом, то есть жизнью. Любовь на острие опасности,
где так глубеют и разворачиваются характеры, где каждый вершок оплачен
жертвами -- ведь героическая любовь! (Аня Лехтонен в Ортау разлюбила своего
возлюбленного за те двадцать минут, что стрелок вел их в карцер, а тот
униженно умолял отпустить.) Кто-то шел содержанками придурков без любви --
чтобы спастись, а кто-то шел на [общие] и гиб -- за любовь.
И совсем немолодые женщины оказывались тоже в этом замешаны, даже ставя
надзирателей в тупик: на воле на такую женщину никак не подумал бы! А
женщины эти не страсти уже искали, а насытить свою потребность о ком-то
позаботиться, кого-то согреть, от себя урезать, а его подкормить; обстирать
его и обштопать. Их общая миска, из которой они питались, была их священным
обручальным кольцом. "Мне не спать с ним надо, а в звериной нашей жизни, как
в бараке целый день за пайки и за тряпки ругаемся, про себя думаешь: сегодня
ему рубашку починить, да картошку сварим", -- объясняла одна доктору Зубову.
Но мужик-то временами хочет и большего, приходится уступать, а надзор как
раз и ловит... Так в Унжлаге больничную прачку тетю Полю, рано овдовевшую,
потом всю жизнь одинокую, прислуживавшую в церкви, нашли ночью с мужчиной
уже в конце е„ лагерного срока. "Как же это, тетя Поля? -- ахали врачи. -- А
мы-то на тебя надеялись! А теперь тебя на [общие] пошлют." -- "Да уж
виновата, -- сокрушенно кивала старушка. -- По-евангельски блудница, а по
лагерному ....."
Но и в наказании уличенных любовников, как и во всем строе ГУЛага, не
было беспристрастия. Если один из любовников был придурок, близкий
начальству или очень нужный по работе, то на связь его могли и годами
смотреть сквозь пальцы. (Когда на ОЛП женской больницы Унжлага приезжал
бесконвойный электромонтер, в услугах которого были заинтересованы все
вольняшки, главврач, вольная, вызывала сестру-хозяйку, зэчку, и
распоряжалась: "Создайте условия Мусе Бутенко" -- медсестре, из-за которой
монтер и приезжал.) Если же это были зэки незначительные или опальные, они
наказывались быстро и жестоко.
В Монголии, в Гулжедээсовском лагере (наши зэки строили там дорогу в
1947-50 годах), двух расконвоированных девушек, пойманных на том, что бегали
к дружкам на мужскую колонну, охранник привязал к лошади и, сидя верхом,
ПРОГНАЛ ИХ ПО СТЕПИ. *(4) Такого и Салтычихи не делали. Но делали Соловки.
Всегда преследуемые, уличаемые и рассылаемые, туземные пары как будто не
могли быть прочны. А между тем известны случаи, что и разлученные они
поддерживали переписку, а после освобождения соединялись. Известен такой
случай: один врач, Б. Я. Ш., доцент провинциального мединститута, в лагере
потерял счет своим связям -- не пропущена была ни одна медсестра и сверх
того. Но вот в этом ряду попалась З*, и ряд остановился. З* не прервала
беременности, родила. Б. Ш. вскоре освободился и, не имея ограничений, мог
ехать в свой город. Но он остался вольнонаемным при лагере, чтобы быть
близко к З* и к ребенку. Потерявшая терпение его жена приехала за ним сама
сюда. Тогда он спрятался от нее в [зону] (! где жена не могла его достичь),
жил там с З*, а жене всячески передавал, что он развелся с ней, чтоб она
уезжала.
Но не только надзор и начальство могут разлучить лагерных супругов.
Архипелаг настолько вывороченная земля, что на ней мужчину и женщину
разъединяет то, что должно крепче всего их соединить: рождение ребенка. За
месяц до родов беременную этапируют на другой лагпункт, где есть лагерная
больница с родильным отделением и где резвые голосенки кричат, что не хотят
быть зэками за грехи родителей. После родов мать отправляют на особый
ближний лагпункт [мамок].
Тут надо прерваться! Тут нельзя не прерваться! Сколько самонасмешки в
этом слове! "Мы -- не настоящие!.." Язык зэков очень любит и упорно проводит
эти вставки уничижительных суффиксов: не мать, а [мамка]; не больница, а
[больничка]; не свидание, а свиданКа; не помилование, а помиловКа; не
вольный, а [вольняшка]; не жениться, а [поджениться] -- та же насмешка, хоть
и не в суффиксе. И даже [четвертная] (двадцатипятилетний срок) снижается до
[четвертака], то есть от двадцати пяти рублей до двадцати пяти копеек!
Этим настойчивым уклоном языка зэки показывают и что на Архипелаге вс„ не
настоящее, вс„ поддельное, вс„ последнего сорта. И что сами они не дорожат
тем, чем дорожат обычные люди, они отдают себе отчет и в поддельности
лечения, которое им дают, и в поддельности просьб о помиловании, которые они
вынуждено и без веры пишут. И снижением до двадцати пяти копеек зэк хочет
показать свое превосходство даже над почти пожизненным сроком!
Так вот на своем лагпункте мамки живут и работают, пока оттуда их под
конвоем водят кормить грудью новорожденных туземцев. Ребенок в это время
находится уже не в больнице, а в "детгородке" или "доме малютки", как это в
разных местах называется. После конца кормления матерям больше не дают
свиданий с ними -- или в виде исключения "при образцовой работе и
дисциплине" (ну, да смысл в том, что не держать же их из-за этого под боком,
матерей надо отправлять работать туда, куда требует производство). Но и на
старый лагпункт к своему лагерному "мужу" женщина тоже уже не вернется чаще
всего. И отец вообще не увидит своего ребенка, пока он в лагере. Дети же в
детгородке после отъема от груди еще содержатся с год (их питают по нормам
вольных детей и поэтому лагерный медперсонал и хозобслуга кормится вокруг
них). Некоторые не могут приспособиться без матери к искусственному питанию,
умирают. Детей выживших отправляют через год в общий детдом. Так сын туземки
и туземца пока уходит с Архипелага, не без надежды вернуться сюда
[малолеткой].
Кто следил за этим, говорят, что нечасто мать после освобождения берет
своего ребенка из детдома (блатнячки -- никогда) -- так прокляты многие из
этих детей, захватившие первым вздохом маленьких легких заразного воздуха
Архипелага. Другие -- берут или даже еще раньше присылают за ним каких-то
темных (может быть религиозных) бабушек. В ущерб казенному воспитанию и
невозвратно потеряв деньги на родильный дом, на отпуск матери и на дом
малютки, ГУЛаг отпускает этих детей.
Все те годы, предвоенные и военные, когда беременность разлучала лагерных
супругов, нарушала этот трудно найденный, усильно скрываемый, отовсюду
угрожаемый и без того неустойчивый союз, -- женщины старались не иметь
детей. И опять-таки Архипелаг не был похож, на волю: в годы, когда на воле
аборты были запрещены, преследовались судом, очень не легко давались
женщинам, -- здесь лагерное начальство снисходительно смотрело на аборты, то
и дело совершаемые в больнице: ведь так было лучше для лагеря.
И без того всякой женщине трудные, еще запутаннее для лагерницы эти
исходы: рожать или не рожать? и что' потом с ребенком? Если допустила
изменчивая лагерная судьба забеременеть от любимого, то как же можно
решиться на аборт? А родить? -- это верная разлука сейчас, а он по твоему
отъезду не сойдется ли в том же лагпункте с другой? И какой еще будет
ребенок? (Из-за дистрофии родителей он часто неполноценен). И когда ты
перестанешь кормить, и тебя отошлют, а (еще много лет сидеть) -- то доглядят
ли его, не погубят? И можно ли взять ребенка в свою семью (для некоторых
исключено)? А если не брать -- то всю жизнь потом мучиться (для некоторых --
нисколько).
Шли уверенно на материнство те, кто рассчитывали после освобождения
соединиться с отцом своего ребенка. (И расчеты эти иногда оправдывались. Вот
А. Глебов со своей лагерной женой спустя двадцать лет: с ними дочь,
рожденная еще в УнжЛаге, теперь ей 19 лет, какая славная девочка, и другая,
рожденная уже на воле десятью годами позже, когда родители [отбухали] свои
сроки.) Шли и те, кто само это материнство рвались испытать -- в лагере, раз
нет другой жизни. Ведь это живое существо, сосущее твою грудь -- оно не
поддельно и не второстепенно. (Харбинка Ляля рожала второго ребенка только
для того, чтобы вернуться в детгородок и посмотреть на своего первого! И еще
потом третьего рожала, чтобы вернуться посмотреть на первых двух. Отбыв
пятерку, она сумела всех трех сохранить и с ними освободилась.) Сами
безвозвратно униженные, лагерные женщины через материнство утверждались в
своем достоинстве, они на короткое время как бы равнялись вольным женщинам.
Или: "Пусть я заключенная, но ребенок мой вольный!" -- и ревниво требовали
для ребенка содержания и ухода как для подлинновольного. Третьи, обычно из
прожженных лагерниц и из приблатненных, смотрели на материнство как на год
[кантовки], иногда -- как путь к [досрочке]. Своего ребенка они и своим не
считали, не хотели его и видеть, не узнавали даже -- жив ли он.
Матери из [захи'днии] (западных украинок) да иногда и из русских
происхождением попроще норовили непременно "крестить" своих детей (это уже
послевоенные годы). Крестик либо присылался искусно запрятанным в посылке
(надзор бы не пропустил такой контрреволюции), либо заказывался за хлеб
лагерному умельцу. Доставали и ленточку для креста, шили и парадную
распашонку, чепчик. Экономился сахар из пайки, пекся из чего-то крохотный
пирог -- и приглашались ближайшие подружки. Всегда находилась женщина,
которая прочитывала молитву (уж там какую-нибудь), ребенка окунали в теплую
воду, крестили и сияющая мать приглашала к столу.
Иногда для мамок с грудными детьми (только конечно не для Пятьдесят
Восьмой) выходили частные амнистии или просто распоряжения о досрочном
освобождении. Чаще всего под эти распоряжения попадали мелкие уголовницы и
приблатн„нные, которые на эти-то льготы отчасти и рассчитывали. И как только
такие мамки получали в ближайшем райцентре паспорт и железнодорожный билет,
-- своего ребенка, уже не ставшего нужным, они частенько оставляли на
вокзальной скамье, на первом крыльце. (Да надо и представить, что не всех
ждало жиль„, сочувственная встреча в милиции, прописка, работа, а на
следующее утро уже ведь не ожидалось готовой лагерной пайки. Без ребенка
было легче начинать жить.)
В 1954 году на ташкентском вокзале мне пришлось провести ночь недалеко от
группы зэков, ехавших из лагеря и освобожденных по каким-то частным
распоряжениям. Их было десятка три, они занимали целый угол зала, вели себя
шумно, с полублатной развязностью, как истые дети ГУЛага, знающие, почем
жизнь, и презирающие здесь всех вольных. Мужчины играли в карты, а мамки о
чем-то голосисто спорили, -- и вдруг одна мамка что-то крикнула истошней
других, вскочила, размахнула своего ребенка за ноги и слышно стукнула его
головой о каменный пол. Весь [вольный] зал ахнул, застонал: мать! как может
[мать?]
... Они не понимали же, что была то не мать, а [мамка].
Вс„ сказанное до сих пор относится к [совместным] лагерям -- к таким,
какими они были от первых лет революции и до конца второй мировой войны. В
те годы был в РСФСР только один, кажется, Новинский домзак (переделанный из
бывшей московской женской тюрьмы), где содержались женщины без мужчин. Опыт
этот не получил распространения и сам не длился слишком долго.
Но благополучно восстав из-под развалин войны, которую он едва не
загубил. Учитель и Зиждитель задумался о благе своих поданных. Его мысли
освободились для упорядочения их жизни, и много он изобрел тогда полезного,
много нравственного, а среди этого -- разделение пола мужеского и пола
женского -- сперва в школах и лагерях (а там дальше, может, хотел добраться
и до всей воли, в Китае был опыт и шире).
И в 1946 году на Архипелаге началось, а в 1948 закончилось великое полное
отделение женщин от мужчин. Рассылали их по разным островам, а на едином
острове тянули между мужской и женской зонами испытанного дружка -- колючую
проволочку. *(5)
Но как и другие многие научно-предсказанные и научно-продуманные
действия, эта мера имела последствия неожиданные и даже противоположные.
С отделением женщин резко ухудшилось их общее положение в производстве.
Раньше многие женщины работали прачками, санитарками, поварихами,
кубовщицами, каптерщицами, счетоводами на смешанных лагпунктах, теперь все
эти места они должны были освободить, в женских же лагпунктах таких мест
было гораздо меньше. И женщин погнали на "общие", погнали в цельно-женских
бригадах, где им особенно тяжело. Вырваться с "общих" хотя бы на время стало
спасением жизни. И женщины стали гоняться за беременностью, стали ловить е„
от любой мимолетной встречи, любого касания. Беременность не грозила теперь
разлукой с супругом, как раньше -- все разлуки уже были ниспосланы одним
Мудрым Указом.
И вот число детей, поступающих в дом малютки, за год возросло [вдвое!]
(УнжЛаг, 1948: 300 вместо 150), хотя заключ„нных женщин за это время не
прибавилось.
"Как же девочку назовешь?" -- "Олимпиадой. Я на олимпиаде
самодеятельности забеременела". Еще по инерции оставались эти формы
культработы -- олимпиады, приезды мужской культбригады на женский лагпункт,
совместные слеты ударников. Еще сохранились и общие больницы -- тоже дом
свиданий теперь. Говорят, в Соликамском лагере в 1946 году разделительная
проволока была на однорядных столбах, редкими нитями (и, конечно, не имела
огневого охранения). Так ненасытные туземцы сбивались к этой проволоке с
двух сторон, женщины становились так, как моют полы, и мужчины овладевали
ими, не переступая запретной черты.
Ведь чего-то же стоит и бессмертный Эрос! Не один же разумный расчет
избавиться от общих. Чувствовали зэки, что кладется черта надолго, и будет
она каменеть, как все в ГУЛаге.
Если до разделения было дружное сожительство, лагерный брак и даже
любовь, -- то теперь стал откровенный блуд.
Разумеется, не дремало и начальство, и на ходу исправляло свое научное
предвидение. К однорядной колючей проволоке пристраивали предзонники с двух
сторон. Затем, признав преграды недостаточными, заменяли их забором
двухметровой высоты -- и тоже с предзонниками.
В Кенгире не помогла и такая стена: женихи перепрыгивали. Тогда по
воскресеньям (нельзя же на это тратить производственное время! да и
естественно, что устройством своего быта люди занимаются в выходные дни)
стали назначать с обеих сторон стены воскресники -- и заставили докладывать
стену до четырехметровой высоты. И вот усмешка: на эти воскресники
действительно шли с радостью! -- перед прощанием хоть познакомиться с кем-то
по ту сторону стены, поговорить, условиться о переписке!
Потом в Кенгире достроили разделительную стену до пяти метров, и уже
сверх пяти метров потянули колючую проволоку. Потом еще пустили провод
высокого напряжения (до чего же силен амур проклятый!). Наконец, поставили и
охранные вышки по краям. У этой кенгирской стены была особая судьба в
истории всего Архипелага (см. Часть V, г