Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
164 -
165 -
166 -
167 -
168 -
169 -
170 -
171 -
172 -
173 -
174 -
175 -
176 -
177 -
178 -
179 -
180 -
181 -
182 -
183 -
184 -
185 -
186 -
187 -
188 -
189 -
190 -
191 -
192 -
193 -
194 -
195 -
196 -
197 -
198 -
199 -
200 -
201 -
202 -
203 -
204 -
205 -
206 -
207 -
208 -
209 -
210 -
211 -
212 -
213 -
214 -
215 -
216 -
217 -
218 -
219 -
220 -
221 -
222 -
223 -
224 -
225 -
226 -
227 -
228 -
229 -
230 -
231 -
232 -
233 -
234 -
235 -
236 -
237 -
238 -
239 -
240 -
241 -
242 -
243 -
244 -
245 -
246 -
247 -
248 -
249 -
250 -
251 -
252 -
253 -
254 -
255 -
256 -
257 -
258 -
259 -
260 -
261 -
262 -
263 -
264 -
этому в квартире не было никого, кроме него и жены. Снова
раздался звонок, и жена тоже вышла в прихожую.
- Это мой приятель с набережной, который так тебя развеселил. Я хочу,
чтобы ты его увидела, - сказал он мрачно.
Заметив на ее лице виноватое и вместе с тем насмешливое выражение, он
отворил входную дверь.
Ну, конечно! Перед ним стоял этот человек. При электрическом свете, на
фоне драпировок вид у него был особенно жалкий. Скверный тип, но все-таки
бедный и несчастный, в драных башмаках, худое, перекошенное лицо дергается,
сам весь какой-то ощипанный, и только в голодных глазах затаилась угроза.
- Входите, - сказал Грентер. - Полагаю, вы хотите видеть мою жену.
Человек подался назад.
- Я вовсе не хочу ее видеть, - зашептал он, - если вы сами меня к этому
не вынудите. Дайте нам пять фунтов, господин, и я отстану от вас. Разве я
хочу ссорить мужа с женой?
- Входите, - повторил Грентер. - Она ждет вас.
Человек не двигался с места, молча облизывая бескровные губы, словно
прикидывал, как ему теперь выпутаться из этой истории.
- Ну, смотрите, - вдруг сказал он. - Вы еще пожалеете.
- Я пожалею, если ты не войдешь. Очень уж ты занятный парень и к тому
же отъявленный негодяй.
- А кто меня сделал таким? - вырвалось у того, - Как, по-вашему?
- Войдете вы наконец?
- Да.
Он вошел, и Грентер запер за ним дверь. Это было все равно, что
впустить в дом змею или бешеную собаку, но он испытывал почти удовольствие:
слишком свежо было воспоминание о том, как его высмеяли.
- А теперь, - сказал он, - прошу вас! - И распахнул дверь гостиной.
Оборванец робко проскользнул в дверь, щурясь от яркого света.
Грентер подошел к жене, стоявшей у камина.
- У этого господина, кажется, к тебе важное дело.
Его вдруг поразило выражение ее лица: неужели она испугалась? И он
почувствовал какую-то радость, видя, что им обоим сильно не по себе.
- Что ж, - произнес он иронически. - Быть может, мне лучше не слушать?
Отойдя, он прислонился к двери и заткнул пальцами уши. Он заметил, что
оборванец, бросив украдкой взгляд в его сторону, подошел к его жене; губы
его быстро зашевелились, потом она что-то ответила, и он подумал" "Какого
черта я заткнул себе уши?" Он опустил руки, и в это время человек обернулся
и сказал:
- Я ухожу, сэр; ошибочка вышла, очень сожалею, что обеспокоил вас.
Жена снова повернулась к камину; Грентер; с чувством некоторого
замешательства отворил дверь. Когда оборванец проходил мимо, он схватил его
за руку и втащил к себе в кабинет, потом запер дверь и положил ключ в
карман.
- Ну-с! Попался, подлец! - сказал он.
Человек переминался с ноги на ногу, шаркая по полу драными башмаками.
- Не бейте меня, господин. А не то, глядите, у меня нож.
- Я не собираюсь тебя бить. Я отправлю тебя в полицию.
У того забегали глаза в поисках спасения, потом он, словно
завороженный, уставился на пылающий камин.
- Что для вас десять фунтов? - вдруг заговорил он. - Вы б и не
заметили.
Грентер улыбнулся. - Как видно, голубчик, ты не отдаешь себе отчета в
том, что шантаж - самое гнусное из всех преступлений, какие только способен
совершить человек.
И он подошел к телефону.
Глаза оборванца, темные, бегающие, наглые и голодные, шарили по
комнате.
- Нет, - сказал он с какой-то неожиданной решимостью. - Вы не сделаете
этого, сэр!
То ли его взгляд, то ли тон его голоса остановили Грентера.
- Но ведь если я не позвоню в полицию, ты опять станешь шантажировать
первого встречного. Ты опаснее гадюки!
У оборванца задрожали губы, он прикрыл рот рукой и проговорил:
- Я такой же человек, как и вы. Просто дошел до крайности - вот и все.
Поглядите на меня!
Грентер скользнул взглядом по его дрожащей руке.
- Да, но такие, как ты, убивают всякую веру в человека, - возразил он
горячо.
- Постойте, сэр! Вот вы побыли бы в моей шкуре, только б попробовали! О
господи! Попробовали бы пожить, как я жил эти полгода - клянчил и унижался,
чтоб получить работу! - Он глубоко вздохнул. - Конченый человек никому не
нужен! Что это за жизнь? Собачья жизнь, будь она проклята. И когда я увидел
вас, такого здоровяка, - простите меня, сэр, - сытого, довольного, я не
удержался и попросил у вас денег. Просто не мог совладать с собой, да, да.
- Нет, - отрезал Грентер сурово. - Не выйдет. Это не могло произойти
случайно. Вы все взвесили, все обдумали заранее. Шантаж - самый грязный и
подлый поступок, его совершают только с холодным сердцем. Вам нет никакого
дела до ваших жертв, чью жизнь вы разбиваете, чью веру в людей губите. - С
этими словами он взялся за телефонную трубку. Оборванец задрожал.
- Постойте! Ведь нужно же мне есть. И одеваться. Не могу ведь я жить
святым духом. И ходить раздетым.
И пока голос оборванца звучал в этой уютной комнате, Грентер не
шевелился.
- Пощадите нас, сэр! Пощадите! Вам не понять, сколько соблазнов меня
окружает. Не зовите полицию. Больше это никогда не повторится... даю
слово... пожалейте меня! Я и так уже хлебнул горя. Отпустите меня, сэр!
Грентер застыл на месте, неподвижный, словно стены его квартиры, но
внутри него шла тяжкая борьба - не между жалостью и чувством долга, а между
жаждой мести и каким-то ужасом, - ему, преуспевающему человеку, страшно было
использовать свою власть против жалкого оборванца.
- Отпустите меня, сэр, - опять донесся до него хриплый голос. - Будьте
человеком!
Грентер повесил трубку и отпер дверь.
- Ладно, ступай!
Оборванец поспешно выбежал из комнаты.
- Ну, слава богу! - сказал он. - Счастливо оставаться! А что касается
вашей супруги, так я беру свои слова назад. Я ее и не видел ни разу. Все,
что я ей сказал, ерунда.
Он прошел через прихожую и, прежде чем Грентер успел сказать хоть
слово, скрылся за дверью; его торопливые, шаркающие шаги замерли на
лестнице. "А что касается вашей супруги - беру свои слова назад. Я ее и не
видел ни разу. Все это ерунда!" Боже мой! Этому негодяю не удалось
шантажировать его, и тогда он попытался шантажировать его жену - его жену,
которая еще совсем недавно смеялась над его верностью! И она, кажется,
испугалась! "Все это ерунда!" Ее напудренное лицо дрогнуло под его взглядом,
и на мгновение сквозь маску проглянул страх. А он дал этому негодяю уйти!
Страх! Так вот где собака зарыта!.. Шантаж - самый омерзительный из всех
человеческих проступков!.. Его жена!... Но, как же теперь?..
ГЕДОНИСТ
Перевод Г. Злобина
Я хорошо помню Руперта К. Ванесса потому, что он был очень красивый и
видный мужчина, и еще потому, что в характере его и поведении сказывалась та
философия, которая, зародившись до войны, была забыта в пережитые нами
тревожные годы, а сейчас снова расцвела пышным цветом.
Руперт К. Ванесс был коренной житель Нью-Йорка, но страстно любил
Италию. Знакомые терялись в догадках насчет его происхождения. Во внешности
этого человека чувствовалась родовитость, о ней свидетельствовало и его имя.
Мне, однако, так и не удалось узнать, что означала буква "К" перед его
фамилией. Три предположения равно возбуждали любопытство, уж не были ли его
отдаленные предки шотландскими горцами, и "К" означает "Кеннет" или "Кейт"?
Или в его жилах текла германская либо скандинавская кровь - и тогда это
могло быть "Курт" или "Кнут"? И наконец не было ли у него в роду выходцев из
Сирии либо Армении, и отсюда - Калил или Кассим? Голубизна его красивых глаз
исключала, казалось, последнее предположение, но в его пользу говорил изгиб
ноздрей и черноватый отлив каштановых волос, которые, кстати сказать,
начинали уже редеть и серебриться в то время, когда я познакомился с
Рупертом. Иногда лицо у него бывало утомленное и обрюзгшее, а тело не
желало, казалось, умещаться в отлично сшитом костюме - но, как-никак, ему
уже стукнуло пятьдесят пять.
В Ванессе нетрудно было угадать человека, склонного к философическим
размышлениям, хотя он никогда не утомлял собеседника изложением своих
взглядов, предоставляя судить о них по тому, что он ел и пил, какие
предпочитал сигары и костюмы и какими окружал себя красивыми вещами и
людьми. Его считали богатым, ибо в его присутствии никогда не возникала
мысль о деньгах. Поток жизни мягко и бесшумно обтекал этого человека или
застывал на месте при идеальной температуре, подобно воздуху в оранжерее,
где малейший сквознячок может погубить редкое растение.
Сравнение Руперта К. Ванесса с цветком кажется мне особенно удачным,
когда я вспоминаю один незначительный случай в Саду Магнолий, близ
Чарльстона, в штате Южная Каролина.
Ванесс принадлежал к тому типу мужчин, о которых нельзя с уверенностью
сказать, увиваются ли они за хорошенькими молодыми женщинами, или
хорошенькие молодые женщины увиваются за ними. Внешность, богатство, вкусы и
репутация Ванесса делали его центром общего внимания, однако возраст,
редеющие волосы и округлившееся брюшко несколько затемняли блеск этого
светила, так что решить, был ли Руперт мотыльком или свечой, было нелегко.
Нелегко даже мне, хотя я в течение всего марта наблюдал за ним и мисс
Сабиной Мойрой в Чарльстоне. Случайный наблюдатель сказал бы, что она
"играет им", как выразился знакомый мне молодой поэт, но я не был случайным
наблюдателем. Для меня Ванесс обладал притягательностью сложной теоремы, и я
старался понять его и мисс Монрой, поглубже заглянуть в их сердца. Эта
очаровательная девушка была, кажется, уроженкой Балтимора, и говорили, что в
жилах ее есть капля креольской крови. Высокая, гибкая, с темно-каштановыми
волосами и густыми черными бровями, с кроткими живыми глазами и прелестным
ртом (когда она не подчеркивала его линий помадой), мисс Монрой, более всех
девушек, каких я знал, поражала своей энергией, полнотой жизненных сил.
Приятно было смотреть, как она танцует, ездит верхом, играет в теннис. Глаза
ее всегда смеялись, болтала она с заразительной живостью и никогда не
казалась усталой или скучающей. Словом, мисс Монрой была весьма
"привлекательна", если употребить это избитое выражение. И великий знаток
женщин, Ванесс, был явно увлечен ею. О присяжном поклоннике женской красоты
не скажешь сразу, сознательно ли он решил добавить к своей коллекции еще
одну хорошенькую женщину, или ухаживание стало для него просто привычкой.
Как бы то ни было, Ванесс не отходил от мисс Монрой ни на шаг: он
отправлялся с нею на прогулки в экипаже или верхом, ездил в концерты, играл
в карты и единственно не танцевал с ней, хотя иногда был готов решиться и на
это. И все время он не сводил с нее своих красивых, лучистых глаз.
Почему мисс Монрой до двадцати шести лет не вышла замуж, оставалось
загадкой для окружающих, пока кто-то из них не сообразил, что, обладая
редкой способностью наслаждаться жизнью, мисс Монрой попросту не нашла
времени для замужества. Исключительное здоровье позволяло ей находиться в
движении восемнадцать часов в сутки. Спала она, должно быть, сладко, как
ребенок. Легко было себе представить, что мисс Монрой погружалась в сон без
сновидений, как только голова ее касалась подушки, и спала безмятежно до тех
пор, пока не наступало время вставать и бежать под душ.
Как я уже сказал, Ванесс, вернее, его философия была для меня erat
demonstrandum {То, что требуется доказать (лат.).}. В ту пору я был в
несколько подавленном настроении. Микроб фатализма, проникший в умы
художников и писателей еще до войны, в это тяжкое время распространился еще
шире. Способна ли цивилизация, основанная единственно на создании
материальных благ, дать человеку нечто большее, чем простое стремление
накоплять все больше и больше этих благ? Может ли она способствовать
прогрессу, пусть даже материальному, не только в тех странах, где ресурсы
пока сильно превышают потребности населения? Война убедила меня, что люди
слишком драчливы, чтобы понять, что счастье личности заключено в общем
счастье. Люди жестокие, грубые, воинственные, своекорыстные всегда, думалось
мне, будут брать верх над кроткими и благородными. Словом, в мире не было и
половины, не было и сотой доли того альтруизма, которого могло бы хватить на
всех. Простой человеческий героизм, который выявила или подчеркнула война,
не внушал надежд: слишком легко играли на нем высокопоставленные хищники.
Развитие науки в целом как будто толкало человечество назад. Я сильно
подозревал, что было время, когда население нашей планеты, хотя и не такое
малочисленное и менее приспособленное к жизни, обладало лучшим здоровьем,
чем сейчас. Ну, а если говорить о религии, я никогда не верил, что
Провидение вознаграждает достойных жалости несчастных людей блаженством на
том свете. Эта доктрина представлялась мне совершенно нелогичной, ибо еще
более достойны жалости толстокожие и преуспевающие на этом свете, те, кого,
как известно из изречения о верблюде и игольном ушке, наша религия всех
оптом отправляет в ад. Успех, власть, богатство, все то, к чему стремятся
спекулянты, премьеры, педагоги, все, кому не дано в капле росы увидеть
Всевышнего, услышать его в пастушьем колокольчике и чуять в свежем
благоухании мяты, казалось мне чем-то вроде гнили. И тем не менее с каждым
днем становилось очевиднее, что именно эти люди были победителями в игре,
называемой жизнью, были осью вселенной, той вселенной, которую они, с
одобрения представляемого ими большинства, успешно превращали в место, где
невозможно жить. Казалось почти бесполезным помогать ближнему, ибо такого
рода попытки лишь золотили пилюлю и давали повод нашим упорствующим в своих
распрях вожакам снова и снова ввергать нас в пучину бедствий. Оттого и искал
я повсюду чего-нибудь, во что можно было бы верить, и готов был принять даже
Руперта К. Ванесса с его проповедью жизни для наслаждений. Но может ли
человек жить только для наслаждения? Способны ли прекрасные картины, редкие
фрукты и вина, хорошая музыка, аромат азалий и дорогой табак, а главное,
общество красивых женщин давать постоянно пищу уму и сердцу, быть идеалом
жизни для человека? Это-то мне и хотелось выяснить.
Всякий, кто приезжает весной в Чарльстон, не преминет, рано или поздно,
побывать в Саду Магнолий. Поскольку я художник и пишу только цветы и
деревья, я провожу много времени в парках и смею утверждать, что нет в мире
уголка более восхитительного, чем Сад Магнолий. Даже до того, как расцветают
магнолии, он так хорош, что по сравнению с ним флорентийские сады Боболи,
коричные сады Коломбо, Консепсион в Малаге, Версаль, Хэмптон Корт,
Дженералиф в Гранаде и Ля Мортола кажутся второсортными.
Никогда еще рука человека не создавала такой буйной и щедрой
растительности, таких ярких красок, но вместе с тем что-то меланхолическое и
призрачное есть в этом саду. Словно среди пустыни как по волшебству возник
земной рай, заколдованное царство. Сияющий цветами азалий и магнолий, он
расположен вокруг небольшого озера, над которым склоняются поросшие серым
флоридским мхом высокие деревья. Какое-то нездешнее очарование этого места
влекло меня, как влекут к себе юношу берега Ионийского моря, неведомый
Восток или далекие тихоокеанские острова. Я часами сидел подле сказочного
озера, остро ощущая невозможность перенести эту красоту кистью на полотно. А
мне так хотелось написать картину, подобную "Фонтану" Элле - она висит в
Люксембургском музее. Но я знал, что не сумею.
Однажды в солнечный полдень, сидя у кустов азалий и наблюдая, как
чернокожий садовник - настолько старый, что, как мне рассказывали, он начал
жизнь рабом и по сей день сохранил приветливость и учтивость негров тех
времен - подрезает ветви, я услышал совсем близко голос Руперта К. Ванесса.
Он говорил: "Мисс Монрой, для меня не существует ничего, кроме красоты".
Оба стояли, по-видимому, за купой азалий, ярдах в четырех, но видеть их
я не мог.
- Красота - это очень широкое понятие. Скажите точнее, мистер Ванесс.
- Один пример дороже целой тонны теоретических рассуждений. Сейчас
красота передо мной.
- Вы уклоняетесь от ответа. О какой красоте вы говорили - красоте плоти
или духа?
- Что вы называете духом? Я ведь язычник.
- Да? Я тоже. Однако и греки были язычниками.
- Дух всего лишь сублимация чувственных ощущений.
- Вот как?
- Да, мне понадобилась целая жизнь, чтобы убедиться в этом.
- Значит, то настроение, которое навевает на меня этот сад, - чисто
чувственное по своей природе?
- Разумеется. Если бы вы были слепы и глухи, не могли бы обонять и
осязать, разве оно возникло бы, это настроение?
- Ваши слова приводят меня в уныние, мистер Ванесс.
- Что поделаешь, сударыня, такова действительность. И я в юности строил
воздушные замки, мечтал бог весть о чем. Даже писал стихи.
- Правда? И хорошие, мистер Ванесс?
- Плохие. И очень скоро я понял, подлинные ощущения дороже всех
возвышенных грез и стремлений.
- Но что с вами будет, когда все ощущения притупятся? - Буду греться на
солнышке и медленно угасать.
- Мне нравится ваша откровенность.
- Вы, разумеется, считаете меня циником. Но я не такое ничтожество,
мисс Сабина. Циник - это осел и позер, щеголяющий своим цинизмом. А мне
гордиться нечем: не вижу оснований гордиться тем, что вижу правду
человеческой жизни.
- А что, если бы вы были бедны?
- Тогда мои органы чувств функционировали бы дольше. А когда они бы в
конце концов притупились, я бы умер быстрее от недостатка еды и тепла. Вот и
все.
- Вы когда-нибудь были влюблены, мистер Ванесс?
- Я сейчас влюблен.
- И что же, в вашей любви нет преданности, нет ничего возвышенного?
- Нет. Она стремится к обладанию.
- Я никогда не любила. Но мне кажется, если бы любила, я хотела бы
отдать всю себя, а не только завладеть любимым человеком.
- Вы в этом уверены? Сабина, а ведь я люблю вас.
- О! Ну что, пойдем дальше?
Я услышал их удаляющиеся шаги и снова остался один; только неподалеку у
кустов возился садовник.
"Какая исчерпывающая декларация гедонизма! - думал я. - Как проста и
убедительна философия Ванесса! Философия почти ассирийская, достойная и
Людовика Пятнадцатого!"
Подошел старик негр.
- Хороший закат, - сказал он учтиво хрипловатым полушепотом. - И мух
нет.
- Да, Ричард, очень хороший. Вообще здесь чудесное место, лучшее в
мире.
- Самое лучшее, - отозвался негр, растягивая слова. - Когда была война,
янки хотели сжечь дом. Те, что пришли с Шерманом. Конечно, они сильно
рассердились на хозяина за то, что он перед отъездом спрятал столовое
серебро. Мой старик отец был у него вроде управляющего. Так вот, янки
забрали его. Майор приказывает моему старику: покажи, где серебро. А мой
старик посмотрел на него и говорит: "За кого вы меня принимаете? За
черномазого труса, за доносчика? Нет, сэр, делайте что хотите со мной и моим
сыном, но я не Иуда, и он тоже. Нет, сэр!" А майор велел поставить его у
того высокого дуба, вон там, и говорит: "Ах ты, неблагодарный! Ради тебя мы
пришли сюда. Пришли, чтобы освободить вас, негров, а ты не хочешь говорить.
Отвечай, где серебро, не то, ей-богу, застрелю!" "Стреляйте, сэр, -